Горькая Балка
Ранним утром выезжаем из Успенской. Рядом с обозом идут, едут мобилизованные в станице казаки. Теперь в каждой станице кубанский атаман полк. Филимонов и Кубанская краевая рада мобилизуют их и берут в поход с армией. Но винтовок нет, а потому они в обозе. Выехали в широкую, изумрудную степь. Рысью обгоняет обоз кавалькада. В центре на массивном, гнедом коне – ген. Деникин, в форме, с погонами; лицо сурово-озабоченное; кругом него – офицеры и корниловские текинцы. Немного сзади строем едет Кубанская рада, [64] выделяется характерная фигура Быча, [65] с ним рядом Макаренко. [66] Весь день и всю ночь едет обоз по степи. Под утро должны переехать жел. дорогу под большой станцией Бело-Глинской. Рассветает, едут шагом – пылят подводы. Впереди затрещали выстрелы, сильней, сильней, ударила артиллерия. Бой на жел. дороге. Командуют: рысью! Понесся обоз, уже ясно видна станция, жел.-дор. путь, поезда. Впереди лежат цепи, от них долетает треск выстрелов, видны вспыхивающие дымки. Мчится обоз по дороге, мимо лежащих цепей. Они отстреливаются – перед ними чернеют большевистские цепи. Под грохот гранат, свист пуль прорвался обоз через жел.-дор. линию и подъезжает к слободе. Горькой Балке. Скачут подводы с крутого ската и, перелетев мост, тихо подымаются в гору, в село. У первой хаты лежит мертвая женщина, вверх лицом, согнулись в коленях ноги, ветер раздувает синюю с цветами юбку. Рядом с обозом – верховые. “Что это за женщина, не знаете?” – спрашиваю я одного. Верховой тронул коня, едет с подводой и рассказывает, перегнувшись с седла: “эта, сволочь, выдала наш первый разъезд; они у нее остановились – она их приняла хорошо, а сама к комиссару послала; их захватили, перестреляли, топорами перерубили; а когда второй разъезд утром приехал – опять к ней заехали, большевиками прикинулись, она и рассказала, как кадетов выдала… ну, вот и валяется…” Зашли в хату. У стола красивая, смуглая женщина, с ребенком. “Нет ли чего поесть, молодая?” – “Да чего же поесть-то? молочка только”. “Давай молока, не бойся, за все заплатим”. Она посадила на скамью толстого мальчика, принесла из сеней черный, глиняный горшок молока, нарезала мягкого, душистого хлеба. Мы едим – женщина взяла на руки ребенка, что-то шепчет ему, боязливо, украдкой взглядывая на нас. “А где муж-то, молодая?” – Она встрепенулась, испуганно уставилась. “Муж-то?… в поле…” Помолчала… и вдруг быстро начала: “спросить я вас хотела вот, боюсь я больно, не захватят его там ваши-то?” “Зачем же захватят? Он работает?” “Знамо, работает, да я слышу, стреляют-то вон в той стороне… а у нас допреже сказывали, ваши всех солдат расстреливают”.- “Это врали у вас”.- “То-то и я говорю, врали”,- повторяет женщина, а в глазах, в лице – страх, недоверие. Вышли из хаты. От повозки к повозке ходят по площади люди, незаметно перешагивая через валяющихся, зарубленных людей. “Кто это их зарубил?”-“Черкесы. Тут ведь когда наши разъезды показались, комиссар вооружать всех стал. Ну вот их и перерубили. Там, на дороге, еще валяются” . Недалеко от площади – кладбище. У ограды лежит навзничь рыженький мужичонка – голова свернулась на сторону, грудь в крови, руки вытянулись по земле, правая твердо сжала крестное знамение. С краю-свежие могилы, белые кресты… На одном, на железной, крашеной дощечке выведено четким писарским почерком:
“Товарищ Андрей Голованов храбро пал в борьбе с врагами народа, в рядах красной армии, защищая революцию 1918 г. Под станцией Энем”.
Вечереет. Смолкли выстрелы. Тронулся обоз по узкой улице, а Горькая Балка заклубилась черным дымом. “Зажгли Балку” ,- говорит казак-возчик. “Черкесы это ,- отвечает раненый,- они не щадят крестьян; раньше крестьяне их вырезали, а теперь они вот ни одной слободы не оставляют…” На край темно-зеленой степи оперлось красное солнце. По траве бегут плоские лучи, зажигая ее алым цветом. Бирюзово-желтое небо темнеет…
Опять Лежанка
Наш путь лежит опять на Лежанку. Перед ней мы заехали в ст. Плотскую, в которой уже были в феврале. Я иду к знакомому плотнику, так недоверчиво говорившему в прошлый раз об Учредительном собрании. Вошел – плотник узнал меня: “Садитесь, садитесь, опять приехали”.- “Приехали, ну как живете?” – “Да мы что, -тянет плотник,- вот как вы?… говорят, вашего главного-то убили, правда это?” На лице его нехорошая улыбка. “Кого, главного?” – “Да Корнилова-то” ,- улыбается плотник. “Нет, не убили” ,- лгу я помимо воли. “Не убили? а у нас слыхать было, что убили” . Плотник помолчал. “Где вы остановились-то?” – “Здесь, в угловой хате”.-“А, у Калистратовой…” Пауза. “У нее сын-каэак, а в красную армию ушел, – смеется плотник,- вы ее спросите, где, мол, у тебя сын-то? что она скажет, она поди вас боится…” К вечеру мы въехали в Лежанку и остановились на площади. Ночь свежая, холодная. Черный купол неба блещет золотом звезд. Обоз ночует здесь. Поскрипывают телеги, фыркают, жуя сено, лошади, изредка кто-нибудь простонет и опять тихо. Небо чуть синеет, рассветает. Обоз зашевелился, ругаются: “Да где же это начальство!…” Уже светло. Раненые сползают с телег, идут по хатам пить чай. На дороге обступили кого-то, стоят кучкой. В середине, держа в руках коней,- три запыленных донца-казака. В синих полуподдевках, шаровары с красными лампасами, фуражки лихо сбиты набекрень, из-под них торчат громадные вихры волос. “Все встали, чисто как один, – говорит широкоплечий, рослый казак,- из половины области их уже выгнали, теперь вас только ждем, нас за вами депутатами послали”.- “Какой вы станицы?” – “Егорлыцкой”.-“Ну, а теперь нас обстреливать не будете сами?” – спрашивает худенький раненый юнкер. Казак засмеялся и махнул рукой. “Да рази мы кады обстреливали! Теперь не беспокойтесь, и стар и мал за винтовку схватились, на себе испытали…” Идем в первую хату. Кухня, у печи – женщина. “Здравствуйте, хозяйка, не найдется ли чего закусить или чайку попить?” – “Ох, были ваши здесь, все забрали”.-“Может, что и найдется?” – “Седайте вон за стол” ,- показывает рукой она, не глядя на нас. Сели. На столе позеленевший самовар. Кое-что нашлось, едим, а хозяйка стоит у стены, подпершись рукой… “А вы в прошлый-то раз были, что ль?” – спрашивает она. “В феврале-то? Были, а что?” – “Ничего, народу много тогда побили” ,- спокойно говорит она, “У вас кого-нибудь убили?”-“Мужа убили” ,- отвечает хозяйка каким-то безразличным голосом. “Мужа? где же его?” – “Вышел он из хаты вот недалечка, его бонбой вашей и убило…” – “Снарядом?” – “Снарядом чи бонбой, рази я знаю… – Хозяйка помолчала.- А сегодня вас комиссар хлебом-солью встречал, все народ уговаривал небежать, так, говорит, лучше: не тронут. С хлебом-солью к вашему начальнику выходил”.- “Да чего бегут-то?” – “Чего? Боятся – вот и бегут…” С площади обоз разъезжается. Наша подвода едет на край села, к реке. Во дворе, у хаты – бабы, ребятишки, все тупо-испуганными лицами уставились на нас. “Хозяйка, мы у вас встанем!” Она молчит, как будто не понимает. Идем в хату – метнулась к нам, заговорила: “Да мы сами на фатере стоим, нет у нас ничего и хата малая”.- “Что же делать-то, хозяйка – не на улице же нам оставаться. Все хаты заняты. А вы не бойтесь – мы народ смирный, все переранены”.- “Ох, не знаю же я как, хозяина-то нет”, – охает баба. Скоро помирились. Хозяйка сварила яиц, поставила самовар… Я вышел на крыльцо. За огородом синеет река, змейками блестя на солнце, за ней начались, ушли вдаль бесконечные донские степи. “Заходите к нам!” – зовет Таня из крошечного оконца белой хаты. Зашел. “Вы у квартирантов остановились, а мы у самой хозяйки ,- смеется она,- только хозяйка-то что-то сердитая. Мы уж на кухне устроились, а она там, – показывает Таня на комнату, отгороженную мазанной стенкой,- наверное, у нее прошлый раз кого-нибудь убили. Пойдите к ней, поговорите” . Я вошел. В комнате у окна сидят старуха и молодая женщина. Молодая, увидев меня, отвернулась недовольным лицом и вышла из хаты, шлепая босыми ногами… “Здравствуйте, бабушка! Вы уж нас простите, что поселились здесь, ничего не поделаешь, не наша воля” . Старуха непонимающе посмотрела. “Не сердитесь, бабушка!” – весело кричит из-за перегородки Таня. “Чего там сердиться-то, – шамкает старуха,- только, говорю, праздник большой скоро…” Таня позвала меня к себе, а вечером я снова зашел к старухе. Теперь она смотрела на меня уже как на знакомого. Сел у стола. Над ним карточка лихого пограничника унтер-офицера, размахивающего на коне шашкой. “Это сын ваш?” – “Сын”, – шамкает старуха. “Где он?” Старуха помолчала, глухо ответила: “ваши прошлый раз убили” . Я не знал, что сказать. “Что же, он стрелял в нас?” – “Какой там стрелял”. Старуха пристально посмотрела на меня и, очевидно увидев участие, отложила работу и заговорила: “Он на хронте был, на турецким… в страже служил, с самой двистительной ушел… ждали мы его, ждали… он только вот перед вами вернулся… день прошел – к нему товарищи, говорят: наблизация вышла, надо к комиссару идти… а он мне говорит, не хочу я, мама, никакой наблизации, не навоевался, что ль, я за четыре года… не пошел, значит… к нему опять пришли, он им говорит: я в каварелии служил, я без коня не могу, а они все свое – иди да иди… пошел он ранехонько – приносит винтовку домой… Ваня, говорю, ты с войны пришел, на что она тебе? брось ты ее, не ходи никуда… что Бог даст – то и будет… и верно говорит, взял да в огороде ее и закопал… закопал, а тут ваши на село идут, бой начался… он сидит тут, а я вот вся дрожу, сама не знаю, словно сердце что чует… Ваня, говорю, нет ли у тебя чего еще, викини ты, поди лучше будет… нет, говорит, ничего… а патроны-то эти проклятые остались, его баба-то увидала их… Ванюша, выброси, говорит… взял он, пошел… а тут треск такой, прямо гул стоит… вышел он на крыльцо, и ваши во двор бегут… почуяла я недоброе, бегу к нему, а они его уж схватили, ты, кричат, в нас стрелял!… он обомлел сердешный (старуха заплакала) , нет, говорит, не стрелял я в вас… я к ним, не был он, говорю, нигде… а с ними баба была – доброволица, та прямо на него накинулась… сволочь! кричит, большевик! да как в него выстрелит… он крикнул только, упал… я к нему, Ваня, кричу, а он только поглядел и вытянулся… Плачу я над ним, а они все в хату… к жене его пристают… оружие, говорят, давай, сундуки пооткрывали, тащат все… внесли мы его, вон в ту комнату, положили, а они сидят здесь вот, кричат… молока давай! хлеба давай!… А я как помешанная – до молока мне тут, сына последнего не за что убили…” -старуха заплакала, закрывая лицо заскорузлыми, жилистыми руками… “Он один у вас был?” – “Другой на австрийском хронте убитый, давно уж, – всхлипывает старуха, утирается и опять говорит сквозь слезы…- А какой парень-то был, уж такой смирный, такой смирный, – близко наклонившись ко мне, она зашептала, показывая на трехлетнюю девочку, притаившуюся в углу хаты: – Девчонка-то без него прижита… другой попрекал, бил бы, а он пришел – ну, говорит, ничего… не виню я тебя… только смотри, чтоб при мне этого не было…” Старуха замолчала. Я посмотрел на лихого пограничника и ушел к своим раненым… Сегодня великий четверг, мы идем к двенадцати евангелиям… Церковь полна ранеными. Хромают, ноги обвязаны разноцветными тряпками. Осторожно носят подвязанные платками руки. Пламя желтых свечей мерцает по бледным, усталым лицам. Церковь загорелась огнями. Священник читает Евангелие. Кончил – потухли свечи. Поют. Далеко ухает артиллерия, как будто кто-то большой, страшный тяжело вздыхает. Вошли в сад, на паперть. Ночь синяя, весенняя. Свежо. Сильно пахнет распустившаяся сирень. Из церкви круглыми, нежными звуками вылетает пенье и замирает в весеннем воздухе. “Тут служба, а на площади повешенные” ,- тихо говорит товарищ. “Кто?” – “Да сегодня повесили комиссаров пленных”. В церкви тухнут огни. Служба кончилась. Все выходят, столпившись на темной паперти. В мраке улиц, дрожа, плывут огоньки свечей – от евангелий. Кое-где в маленьких слепых оконцах вздрагивает свет, а далеко где-то ухает, вздыхает артиллерия… Следующий день лежим в хате. Полусонно. Маша, хозяйская дочка, держит в руках бумажку и поет что-то, заглядывая в нее, на мотив Стеньки Разина. Она уже с нами освоилась, разговаривает, смеется… “Ты что поешь, Маша?” Смутилась, прячет лицо, закрывается бумажкой… “Что поешь-то?”- “Песню”, – тихо отвечает она. “Какую?” Мать улыбается. “Это она поет, здесь песню сложили, про бой, про первый”.- “Ну-ка, покажи мне. Маша” . Подбежала с протянутой в руке бумажкой и, отбежав, опять села у стены. На бумажке каракулями написана “Песня” .