Глава II ГИБЕЛЬ БОГОВ
Короче говоря, ведь тому, кому завещать свой дом некому, не остается ничего другого, как спалить этот дом со всем, что там находится, – получится превосходный костер.
Адольф Гитлер
Возвращение в имперскую канцелярию. – Стратегия грандиозной гибели. – Распад явления. – Перепады настроений. – Подозрительность. – Наступление на всех фронтах. – Тенденции мифотворчества. – Противодействие со стороны Шпеера. – 20 апреля 1945 г. – Несостоявшееся наступление Штайнера. – Совещание 22 апреля и решение умереть в Берлине. – «Предательство» Геринга. – Бункерные медитации. – И Гиммлер – тоже предатель. – Бракосочетание и завещания. – Конец. – Судьба трупа.
Известие о начале крупного советского наступления заставило Гитлера вернуться в рейхсканцелярию. Огромное серое здание, которое виделось когда-то прообразом новой архитектуры, к тому времени лежало в окружении ландшафта из гор битого кирпича, кратеров и руин. Бомбы повредили многочисленные коммуникации, раскололи порфир и мрамор, выбитые окна были заделаны досками. Лишь та часть здания, где находились жилые и рабочие помещения Гитлера, не подверглась еще разрушениям, даже окна этого флигеля оставались пока чуть ли не повсюду целыми. Однако почти непрерывные бомбежки скоро стали вынуждать Гитлера то и дело спускаться в заложенный в саду на глубине восьми метров бункер, и через какое-то время он решил перебраться туда совсем; к тому же такой уход в пещеру отвечал все явственнее проявлявшимся главным чертам его натуры: страху, недоверию и отрицанию реальности. Даже в верхних помещениях, где Гитлер еще в течение нескольких недель имел обыкновение принимать пищу, гардины были всегда плотно задернуты [655] . А снаружи в это время рушились все фронты, пылали города и тянулись нескончаемые потоки беженцев – хаос разрастался. И все же во всем этом виделась какая-то направляющая энергия, которая вела не просто к кончине рейха, а к его гибели. Ибо с самого начала своей политической карьеры Гитлер не уставал в высокопарных формулировках, которые он так любил, заклинать альтернативой – мировое господство или гибель, и не было никакого повода сомневаться в том, что о гибели он говорил в не менее буквальном смысле, нежели о своей – теперь уже рухнувшей – страсти к господству над миром. Действительно, отсутствие драматического конца дезавуировало бы всю его прошлую жизнь, его оперный, очаровывающийся грандиозными эффектами темперамент: если мы не победим, заявил он еще в начале тридцатых годов, распространяясь в одной из своих фантазий насчет предстоящей войны, «то погибая сами, мы увлечем в эту погибель еще и половину мира» [656] . Конечно, дело тут было не только в его тяге к театральности и не только в его упрямстве и отчаянии – они лишь подталкивали к катастрофе, скорее, дело тут было в том, что Гитлер видел в этом максимальный шанс для выживания. Штудируя историю, он понял, что только грандиозная гибель и развивает ту мифотворческую силу, благодаря которой остаются в памяти потомков чьи-то имена; и вот теперь он вкладывал всю свою оставшуюся силу в постановку своего ухода. Когда в конце января ставший к тому времени генерал-майором Отто Эрнст Ремер спросил его, почему же он несмотря на неминуемое поражение все еще стремится продолжать борьбу, Гитлер мрачно ответил: «Из тотального поражения вырастает посев нового». Нечто подобное сказал он примерно неделю спустя и Борману: «Отчаянная борьба сохранит свою вечную ценность в качестве примера. Во всяком случае это не наш стиль – дать себя прирезать, как овец. Пусть нас, может быть, и уничтожат, но безропотно привести себя на бойню мы не позволим» [657] . Это соображение придавало поведению Гитлера на всем заключительном этапе безысходную последовательность и послужило, в частности, основой для его последней концепции ведения войны – стратегии «грандиозной гибели». Еще осенью 1944 года, когда армии союзников вышли к германской границе, он распорядился о применении практики «выжженной земли» уже и на территории рейха и потребовал, чтобы противнику оставляли лишь пустыню цивилизации. Но то, что казалось поначалу хоть как-то оправданным оперативными соображениями, превратилось вскоре в бесцельную, прямо-таки абстрактную манию разрушения. Ликвидации подлежали не только предприятия промышленности и снабжения, но и все учреждения, необходимые для поддержания жизни: продовольственные склады и канализационные системы, подстанции, кабели связи и радиомачты, телефонные станции, распределительные схемы и склады запасных частей, документация отделов прописки и бюро актов гражданского состояния, а также все банковские документы; та же участь ожидала даже уцелевшие после бомбежки памятники искусства: исторические здания, дворцы, церкви, драматические и оперные театры. Вандалистекая суть Гитлера, всегда жившая в нем под тонким слоем буржуазной культурности, этот его синдром варварства, проявилась теперь во всей своей наготе, На одном из последних совещаний, где обсуждалась обстановка, он вкупе с Геббельсом, вернувшимся на свои начальные радикальные позиций и ставшим по этой причине в те недели ближе к Гитлеру, чем когда бы то ни было, сожалел, что они не развернули революции в классическом стиле и что как захват власти, так и аншлюс Австрии оказались полны «изъянов» из-за отсутствия сопротивления, а то мы «разгромили бы все», – усердствовал министр, а Гитлер посетовал на свои многочисленные уступки: «всегда потом жалеешь, что был таким добрым» [658] . Действуя именно в таком духе, он, по свидетельству Гальдера, еще в самом начале войны настоял, вопреки мнению генералитета, на бомбардировке и обстреле уже готовой сдаться Варшавы и эстетически наслаждался картинами разрушений: апокалипсически черным небом, миллионом тонн бомб, вздыбливающимися от взрывов стенами зданий, паникой и гибелью людей [659] . Во время похода на Россию он с нетерпением ожидал уничтожения Москвы и Ленинграда, летом 1944 года – гибели Лондона и Парижа, а после с наслаждением рисовал себе картину того ужасающего эффекта, который принесла бы бомбардировка с воздуха улиц-ущелий Манхэттена; вот только ни одному из этих ожиданий и видений так и не суждено было сбыться [660] . Но зато теперь он мог почти без каких-либо ограничений пойти на поводу своего первобытного аффекта разрушения, без труда сочетавшегося не только с особой стратегией гибели, но и с революционной ненавистью к старому миру, и все это вместе и придавало лозунгам заключительного этапа тот тон экстатического гибельного восторга, которым пронизаны все крики возмущения и который представляется актом крайнего саморазоблачения: «Под развалинами наших опустошенных городов окончательно погребены последние так называемые достижения буржуазного девятнадцатого века, – чуть ли не ликуя писал Геббельс. – Вместе с памятниками культуры рушатся и последние препятствия для выполнения нашей революционной задачи. Теперь, когда все лежит в развалинах, нам придется отстраивать Европу заново. В прошлом частное владение принуждало нас к буржуазной сдержанности. Теперь же бомбы вместо того, чтобы убить всех европейцев, лишь отполировали тюремные стены, в которых они были заперты… Врагу, стремившемуся уничтожить будущее Европы, удалось только уничтожение прошлого, и это означает конец всему старому и изжившему себя» [661] . Бункер, в который удалился Гитлер, доходил до сада рейхсканцелярии и заканчивался там круглой бетонной башней, служившей также и запасным выходом. В двенадцати помещениях верхнего этажа, так называемого предбункера, размещалась часть обслуживающего персонала, диетическая кухня Гитлера, а также находилось несколько хозяйственных комнат. Винтовая лестница вела оттуда в расположенный ниже бункер фюрера, который состоял из двенадцати помещений, связанных широким коридором. Дверь справа вела к комнатам Бормана, Геббельса, эсэсовского врача д-ра Штумпфеггера, а также в несколько комнат канцелярии, слева располагалась анфилада из шести комнат, в которых обитал Гитлер, через пару метров коридор заканчивался большим залом, где проходили совещания. В течение дня Гитлер находился в своей жилой комнате, где висел большой портрет Фридриха Великого и стояли всего лишь маленький письменный стол, узкий диван и три кресла [662] . Нагота и узость этого лишенного окон помещения порождали удушливую атмосферу, на что жаловались многие посетители, но эта его последняя остановка из бетона, тишины и электрического света, несомненно, очень точно выражала нечто, что было присуще самому естеству Гитлера, – изолированность и искусственность его существования. Все, кто был очевидцем тех недель, единодушны в своих описаниях Гитлера и отмечают в первую очередь его согбенную фигуру, серое лицо с тенями под глазами и становившийся все более хриплым голос. Его обладавший раньше такой гипнотической силой взгляд был теперь опустошенным и усталым. Он все более явно переставал сдерживать себя, казалось, самопринуждение к стилизации в течение столь многих лет мстило теперь, наконец, за себя. Его китель часто был заляпан остатками еды, на впалых старческих губах виднелись крошки пирожного, а когда он, слушая доклад, брал в трясущуюся левую руку очки, то слышно было, как они постукивают по крышке стола. Иной раз, словно уличенный в чем-то, он откладывал их тогда в сторону; держался он только благодаря своей воле, а из-за дрожи в конечностях мучился не в последнюю очередь именно потому, что она противоречила его убеждению, будто железная воля может превозмочь все. Один из офицеров генштаба так описывал свои впечатления: