Тем же, что сводило воедино соображения Гитлера летом и осенью 1940 года, была его тайная надежда изменить ход войны, затормозившийся и сбившийся не в то русло, с помощью внезапного, неожиданного маневра-выпада, что так часто удавалось ему в пору неудач в его жизни, и осуществить одновременно таким путем Великую завоевательную идею. В своей буйной фантазии он уже видел кампанию против России нечаянным и устранявшим, как по мановению волшебной палочки, все трудности переломом и предпосылкой для прорыва к мировому господству. Выступая 9 января 1941 года перед высшими чинами ОКВ и ОКХ, он скажет, что Германия «будет неуязвимой. Огромные пространства России таят в себе неисчислимые богатства. Германии следовало бы установить над этим пространствами свою политическую и экономическую власть, но не присоединять их к себе. Тем самым она получила бы все возможности, чтобы в будущем вести борьбу и с континентами, и тогда уже никто не был бы в силах ее победить» [427] . Быстрый крах Советского Союза, – представлял он себе, – подаст знак Японии для давно запланированной, но оттягивавшейся главным образом из-за советской угрозы в тылу «экспансии в южном направлении», которая, в свою очередь, привяжет США к тихоокеанскому региону и, следовательно, отвлечет их от Европы, так что Великобритании не останется ничего другого, как пойти на уступки. Путем широкомасштабного, тройного охвата – через Северную Африку, Переднюю Азию и Кавказ – он рассчитывает после завоевания России прорваться в Афганистан, чтобы оттуда поразить, наконец, самую сердцевину неуступчивой Британской импррии – Индию. До господства над миром, как ему казалось, было рукой подать. Слабые стороны этой концепции были необозримы. До того Гитлер всегда выдвигал в качестве предпосылки для наступления на Советский Союз безопасность на Западе и видел в избежании конфликта на два фронта прямо-таки своего рода основной закон немецкой внешней политики [428] ; теперь же он пытается добиться этой безопасности путем нанесения превентивного удара, то есть пускается в авантюру войны на два фронта, дабы упредить войну на два фронта. И в той же мере, как переоцениваются им собственные силы, недооценивает он и силы противника. «Через три недели мы будем в Петербурге», – заявляет он в начале декабря и уверяет болгарского посланника Драганова, что советская армия – это «всего-навсего пустяк» [429] : но что проступает здесь особенно рельефно, так это снова его неспособность додумать мысль до конца в ее тесной связи с действительностью: всегда, как только были намечены первые шаги, он через какое-то время уже отрывался от реальной почвы и доводил свои соображения до конца не рационально, а как видения. Показательно в этом плане, насколько спустя рукава относится он к размышлению над тем, что же должно последовать после ожидаемой победы на Востоке. Это была та же ошибка, которую он допустил при нападении на Польшу, а затем во время французской кампании. Если бы даже ему удалось в ходе новой молниеносной кампании прорваться до наступления зимы к Москве или того дальше к Уралу, то ведь это, как он должен был бы сказать себе, еще не означало окончания войны, ибо за Москвой, за Уралом лежали огромные пространства, которые могли служить местом сбора и организации оставшихся сил. В любом случае, к той более или менее открытой границе, на которой он собирался остановиться, были бы прикованы столь крупные немецкие силы, что это неминуемо придало бы перспективу Англии и США и укрепило бы их волю на продолжение войны. Но Гитлер никогда не задумывался над такими конкретными возможностями – он упивался и довольствовался неясными формулами типа «крах» или «разгром». Когда фельдмаршал фон Бок, которого прочили на пост командующего группы армий «Центр», в начале февраля сказал, что хотя он и считает военную победу над Красной Армией возможной, но не представляет, «как можно принудить Советы к миру», Гитлер неопределенно ответил, что «после захвата Украины, Москвы и Ленинграда… Советам наверняка придется пойти на мировую» [430] . Эти слова выдают всю незавершенность его мыслей. А между тем теперь он уже не желает слушать никаких возражений и вопреки всем аргументам и противодействиям неуклонно готовит нападение. В октябре 1940 года, в ночь его встречи с Петеном, он получает письмо от Муссолини, где тот сообщает о своем намерении напасть на Грецию. Отчетливо представляя, какие осложнения принесет этот непредвиденный шаг немецкому флангу на Балканах, Гитлер вынужден изменить маршрут своего путешествия и отправиться на спешно организованную встречу во Флоренцию. В свою очередь Муссолини, желая отплатить немцам за многочисленные сюрпризы такого же рода, коими они его потчевали, а также за их многочисленные победы, всего за несколько часов до приезда Гитлера начинает, сломя голову, свою операцию. Но и необходимость послать в Грецию немецкие соединения, когда итальянский союзник, как и ожидалось, попал в затруднительное положение, не помешала Гитлеру продолжать планирование и развертывание войск для похода на Восток. Не изменил он своих планов и тогда, когда Муссолини попал в передрягу и в Албании, и даже когда в начале декабря 1940 года рухнул итальянский фронт в Северной Африке, – все эти неприятности принимаются им равнодушно, он отдает необходимые указания и направляет туда, где возникает угроза, все новые дивизии, даже на мгновение не отвлекаясь от своей главной цели. 28 февраля ему приходится, используя территорию своего союзника Румынии, упредить Советы в Болгарии, примерно месяц спустя он оккупирует Югославию, после того как группа офицеров-путчистов предприняла попытку вырвать свою страну из-под немецкого влияния, но, несмотря на все эти требовавшие все новых реакций события, он не выпускает из поля зрения кампанию против Советского Союза, а лишь откладывает ее на ставшие потом, правда, роковыми четыре недели. 17 апреля он принимает капитуляцию югославской армии, через шесть дней сдаются греки, так долго и успешно оказывавшие сопротивление солдатам Муссолини, а в это время отправленный в Северную Африку корпус под командованием генерала Роммеля за двенадцать дней отвоевывает всю потерянную итальянцами Киренаику. Вскоре вслед за тем, между 20 и 27 мая 1941 года, части немецких парашютистов захватывают остров Крит, и на какое-то мгновение даже покажется, что крах всей британской мощи в восточном Средиземноморье теперь уже неминуем. Редер и командование военно-морского флота все с большей настойчивостью требуют начать осенью 1941 года крупное наступление на английские позиции на Ближнем Востоке, которое «было бы для Британской империи более страшным ударом, нежели взятие Лондона»; и ставшие позднее известными суждения противника во многом подтвердили это предположение. Однако Гитлер опять не проявляет готовности расстаться со всепоглощающей идеей экспансии на Востоке, и все старания части его окружения переубедить его оказываются безуспешными [431] . Не останавливает его и весьма обострившаяся ситуация на Западе, где все более ощутимо проявляет себя материальная мощь США, и где после поражения в воздушной войне грозит уже и поражение в подводной войне. Не приходится сомневаться в том, что Гитлер видел и учитывал все многочисленные слабые места своей новой концепции войны: риск борьбы на два фронта, опыт Наполеона, связанный с непреодолимо глубокими пространствами, выход из игры итальянского союзника, а также распыление собственных сил, резко противоречившее самой идее блицкрига. Но то упорство, с которым он не хочет замечать все это, объяснялось не только и не столько его сконцентрированностью на центральной мысли – скорее, он сам все отчетливее сознавал, что то начинающееся лето 1941 года давало ему последний шанс для осуществления его идеи. Он был, как он сам потом скажет, в ситуации человека, у которого остался в ружье только один патрон [432] , и особенность тут заключалась в том, что эффективность заряда как бы неуклонно снижалась. Ибо войну, как он знал, нельзя было выиграть, если бы она приняла характер битвы ресурсов и борьбы на истощение, что поставило бы Германию во все возрастающую зависимость от Советского Союза, а в конечном итоге все кончилось бы все равно гегемонией Соединенных Штатов. Можно полагать, что где-то в глубине его мысли о нападении на СССР еще тлела, неотчетливо и расплывчато, надежда на то, чтобы ударом по Советскому Союзу вернуть себе нейтралитет консервативных держав, чье содействие он имел, да упустил, но вот теперь, мол, вновь осознал в качестве противника их общего врага. Во всяком случае, именно эта надежда побудила его старого обожателя Рудольфа Гесса 10 мая 1941 года на свой страх и риск вылететь в Англию, чтобы положить конец этой «перевернутой войне». Но встреченное им там отсутствие интереса к его миссии отчетливо показало, что и этот шанс упущен, и у Гитлера действительно нет выбора. Его решение начать войну на Востоке именно в этот момент походило на акт отчаяния – это был единственный путь, оставшийся для него еще открытым, но этот путь вел к гибели. Насколько ясно представлял себе Гитлер эту дилемму, свидетельствуют его многочисленные высказывания начиная с осени 1940 года. Его беседы с дипломатами, генералами, политиками, помимо их значимости как таковых, являются документом процесса непрерывного самоубеждения. Недооценка и умаление силы противника играли при этом такую же важную роль, как и изображение его страшным чудовищем; с одной стороны, Советский Союз был «глиняным колоссом без головы», а с другой – «большевизированной пустыней», «просто ужасным», «мощным натиском народов и идей, угрожающим всей Европе», и заключенный когда-то договор стал ощущаться теперь «очень болезненно» [433] . А потом он снова уговаривал себя, что это не война на два фронта: «Теперь есть возможность, – заявил он перед генералитетом 30 марта 1941 года, – нанести удар по России, имея позади свободный тыл. Снова такая возможность так скоро не предоставится. С моей стороны было бы преступлением перед будущим немецкого народа, если бы я не ухватился за нее!» Откровенное отсутствие поддержки со стороны общественности, приветствовавшей «ревизионистские» кампании начального этапа объединения всех немцев, а в итоге и французскую кампанию, его не смущало, он не разделял озабоченности одного агентурного донесения о настроениях тем фактом, что «частично обозначившаяся в пропаганде грядущая роль Германии как ведущего государства Европы и непосредственное присоединение восточных территорий… пока еще едва ли доступны большей части народа» [434] . Его заклинания подкреплял становящийся все более нетерпеливым дух уверенности в том, что все принимаемые им решения одобрены и узаконены Провидением, и это усиливающееся стремление иррационально обосновать собственные намерения наиболее наглядным образом отражало то состояние обеспокоенности, в котором он находился. Нередко акты магического самоуспокоения представляли собой непосредственные вкрапления в сугубо деловые разговоры. Например, в марте 1941 года в беседе с одним венгерским дипломатом, он после сравнения уровня вооружений Германии и Соединенных Штатов, заявил: «Осмысливая свои способы действия и предложения в прошлом, он приходит к убежденности, что все это так сотворено Провидением; ибо то, к чему он изначально стремился, было бы, если бы он достигал этого мирным путем, всякий раз только половинчатым решением, которое вызвало бы со временем новую борьбу. У него лишь одно особое пожелание – чтобы улучшить наши отношения с Турцией» [435] . Начиная с лета 1940 года между Германией и Советским Союзом наблюдается целый ряд дипломатических неурядиц, которые не в последнюю очередь следует объяснить решительными попытками Москвы защитить собственное предполье от возросшей до внушавших большие опасения размеров мощи рейха; Москва делает это путем аннексии прибалтийских государств и части Румынии, а также упорно сопротивляясь расширению немецкого влияния на Балканах. Правда, британский посол в Москве сэр Стаффорд Криппс полагал весной 1941 года, что Советский Союз будет, «с абсолютной твердостью», противодействовать всем стараниям втянуть его в войну с Германией, даже если Гитлер сам решится напасть на СССР, но он опасается, что Гитлер не преподнесет своим врагам такого подарка [436] . И все же он его преподнес. Несмотря на весь напор фатальных обстоятельств, решение Гитлера напасть на Советский Союз еще раз показало сущность его поведения, когда надо было на что-то решаться: оно явилось последним и наиболее рельефным из тех его самоубийственных решений, что были характерны для него с самых ранних лет и разоблачали его обыкновение в ситуациях отчаяния еще раз удваивать и без того завышенную ставку. Интересно однако, что его расчеты все равно оборачивались в итоге негативной стороной: если он проигрывал кампанию против Советского Союза, то в результате проигрывал и всю войну, но если даже он и одерживал победу на Востоке, то это еще отнюдь не означало, что выиграна и вся война в целом, как бы ни старался он убеждать себя в обратном. В решении Гитлера напасть на СССР еще в одном отношении проявилась некая характерная для него последовательность. Московский договор был заключен еще на том «политическом» этапе его жизни, который за это время остался у него позади. Этот договор представлял собой продиктованную тактическими соображениями измену его собственным идейным принципам и, следовательно, стал анахронизмом. «Честным этот пакт никогда не был, – сказал он одному из своих адъютантов, – потому что слишком глубока пропасть между мировоззрениями» [437] . Теперь же на передний план вышла честность в смысле приверженности радикализму. В ночь с 21 на 22 июня 1941 года, чуть позже трех часов, Муссолини был разбужен – поступило послание Гитлера. «По ночам я даже своих слуг не тревожу, но эти немцы просто безжалостно заставляют меня вскакивать с кровати», – недовольно пожаловался он [438] . Письмо начиналось с фразы о «месяцах тревожных раздумий» и информировало далее Муссолини о предстоящем наступлении. «Я чувствую себя, – заверял Гитлер в этом документе, неизменно и энергично возвращаясь в нем то и дело к собственной персоне, – с тех пор как заставил себя принять это решение, снова внутренне свободным. При всей искренности стремления добиться окончательной разрядки, сотрудничество с Советским Союзом все же часто сильно обременяло меня; ибо в чем-то оно казалось мне разрывом со всем моим происхождением, моими взглядами и моими прежними обязательствами. Я счастлив, что избавился от этих душевных мук.» [439] В этом чувстве облегчения проскальзывала все же нотка озабоченности. Правда, ближайшее окружение Гитлера, особенно высшее военное командование, было настроено чрезвычайно оптимистично. «Для немецкого солдата нет невозможного», – такими словами заканчивалась сводка вермахта от 11 июня 1941 года, где подводились итоги боевых действий на Балканах и в Северной Африке. Только вот сам Гитлер, как сообщают очевидцы, казался подавленным и обеспокоенным. Но он был не тем человеком, который отказался бы от мечты своей жизни, когда от нее его отделяла лишь кампания продолжительностью всего в несколько недель, – и тогда будет завоевано огромное пространство на Востоке, покорится Англия и пойдет на уступки Америка, и его станет славить весь мир. Риск только повышал притягательность цели. Когда в ночь перед нападением вокруг него царило деловое предпоходное настроение, он сказал: «У меня такое чувство, словно я распахиваю дверь в темное, никогда не виденное мной помещение и не знаю, что находится за этой дверью» [440]