Старики преученые всюду, Обучают наукам меня, Книги дивные я не забуду, Их впервые увидел здесь я.
Мама вступила в игру и тоже стала читать:
Надя, Костина дочка, любезно Приняла вашу бедную мать И сказала: ее обижают, Заставляют с детьми лишь играть.
Я понял, что речь идет о Крупской, которой была оставлена незначительная должность председателя общества «Друг детей» (ОДД). Со стороны наше бормотание стихов походило на какой-то нудный бред, но мы, освоив «технику», передали друг другу много полезной информации. Надзиратель задремывал, просыпался и даже на шесть минут проспал конец тайма. Остальные три дня свидания проходили с десяти до двенадцати. Мама сказала, что, увидев меня своими глазами, поверила оптимистичному тону моих писем, и ей стало несколько спокойнее. Я продолжал убедительно рассказывать о прелестях соловецкого быта, в особенности о замечательном театре. Чем бы еще убедить маму, что моя эпопея закончится хорошо? И тут мне пришел в голову простейший расчет: Сталин старше меня на 40 лет, следовательно, вряд ли этот гнет долго продлится. И я спросил маму: – Сколько получится, если вычесть из 919—879? – Сорок, – сказала с недоумением мама. Я скосил глаза на портрет вождя. Мама побледнела, и я догадался, что она поняла. Последний день свидания прошел очень тяжело. Мама заметно нервничала и сказала, что ей невыносимо ждать еще два года, что она продолжит хлопоты о сокращении срока хоть на год, хоть на полгода. Окончились последние два часа. Мы простились. Я уезжал на «Ударнике» в 20 часов, и мама хотела провожать меня, выйдя на мыс, который огибают корабли, берущие курс на Соловки. Она будет махать большим белым платком. Примерно за полчаса до отхода конвой доставил меня на борт корабля. Капитан разрешил стоять на корме. Мама, очевидно, была уже на мысу, но мне из порта мыс был не виден. Наконец «Ударник» выполз из порта, взял курс на мыс, и я сразу же увидел маленькую фигурку, взмахивающую белым платком. Я тоже без устали махал платком. Корабль прошел метрах в тридцати от скалы, где стояла мама, развернулся на Соловки, и скоро мама исчезла на фоне скал. Я бросил свой платок в море и заплакал, чувствуя, что никогда не увижу маму. На другой день я появился в библиотеке, но был в таком подавленном состоянии, что никто не стал расспрашивать меня о свидании. В конце дня Котляревский, человек добрый и даже сентиментальный, завел меня к архиву, куда я давно стремился, попросил поработать в архиве и отобрать материалы по списку для начальника управления. Он предупредил, что закроет меня на замок, а через час выпустит. Я понял эту добрую затею Григория Порфирьевича. Он хотел отвлечь меня от горьких мыслей раритетами архива. Я быстро подобрал несколько старых номеров «Большевика» и «Коммунистического интернационала» и стал смотреть книги из шкафа, на котором была наклеена надпись «Антиквариат». Вот там-то я и увидел роскошные редкие издания, которым и цены не было. Первым мне попался том «Божественной комедии», иллюстрированный Доре, затем «Орлеанская дева» Вольтера – прижизненное издание. Великолепное многотомное издание «Живописная Россия», но тут я вспомнил о журнале «Соловецкие острова» и сразу увидел их толстые погодичные сборники с Никольской башней на обложке. Быстро пролистав подшивку за 26-й год, я нашел несколько интересных стихотворений и рассказов, в том числе о прибытии на Соловки полка охраны СОП (Соловецкий особый полк), в связи с попыткой вооруженного побега на захваченном заключенными пароходе. На другом стеллаже я нашел стенографические отчеты партийных съездов, начиная с VI (в июле 1917 года); раскрыл том со стенограммой Х съезда (1921 год) и был поражен резким тоном выступающих ораторов от различных фракций по вопросу о нэпе и критикой доклада Сталина по национальному вопросу. Это было поразительно. Не укладывалось в сознании, что Великих Вождей – Ленина и Сталина – могли запросто критиковать, да еще так резко. Заглянул я и в материалы II конгресса Коминтера (июль—август 1920 года) и ахнул, увидев на групповой фотографии нового состава ИККИ вместе с Лениным и Зиновьевым нашего Андрея Юльевича Руднянского – тогда секретаря Исполкома Коминтерна, а ныне сторожа маяка в Соловках и нашего активного читателя, помогающего Вангенгейму в иностранном отделе библиотеки. Да, в архиве много интересного, тут можно сидеть месяцами, а не какой-то час! Когда Котляревский выпустил меня, оказалось, что я провел в архиве более двух часов. Я очень благодарил шефа за доставленное удовольствие. Он же просил об этом не распространяться и сказал, что допустил меня в эту обитель тайн для поднятия моего подавленного настроения. Григорий Порфирьевич придумал правильно. Это лекарство помогло войти в обычную колею: работа – ученье. Котляревский выхлопотал мне через Михайлова и начальника КВЧ разрешение на второе дополнительное письмо, и с августа я уже посылал домой три письма в месяц, радуя родных. Я закончил планиметрию и боролся со стереометрией и тригонометрией. Успешно прорабатывалась физика, заканчивался курс географии. По-немецки я уже довольно бегло беседовал с Учителем, с другими немцами, с Жоржиком Лукашовым. План подготовки за 8-й класс уже был выполнен, и заканчивалась по основным предметам подготовка за 9-й класс. Среди читателей время от времени возникали новые раритеты, которые тоже вносили некий вклад в познание мира, особенно в познание добра и зла. В августе в библиотеку заявился невысокий, чернявый, суетливый человечек средних лет, пытавшийся объясниться на какой-то многоязычной смеси, утяжеленной скверной дикцией и шепелявостью. Уловив в этой вавилонской смеси некоторые немецкие слова, я четко спросил: «Was wollen Sie? Sprechen Sie langsam und deutlich» [28] . Человечек взмахнул руками и как пулемет затараторил по-немецки, брызгая слюной и отчаянно жестикулируя. Это был член КПГ и даже секретарь одного из берлинских райкомов, один из организаторов убийства Хорста Весселя – автора нацистского гимна. После 30 января 1933 года Купферштейн и его жена Элиза, тоже активистка КПГ, бежали во Францию, в Германии их заочно приговорили к смертной казни. Они были переправлены в СССР. Здесь супруги работали в Коминтерне, а потом Купферштейн съездил в АССР немцев Поволжья и вернулся, настроенный критически. Вскоре Купферштейн, писатель-антифашист Георг Борн и кто-то из русских журналистов сидели в ресторане (очевидно, в «Национале»), и Купферштейн рассказывал антинацистский анекдот, сочиненный известным журналистом-антифашистом, лауреатом Нобелевской премии мира Карлом фон Осецки. Сей журналист был убийственно остроумен, и анекдоты его приводили фюрера в ярость. Упомянутый анекдот звучал так: «Как известно, господь бог очень любит немцев. Так вот он решил осчастливить немецкую нацию, внедрив в немцев три прекрасных качества: честность, ум, членство в нацистской партии, но бог счел, что три качества на одного немца слишком много, и каждому из них подарил только два из трех. Таким образом, если человек умный и нацист, то он нечестный, а если честный и нацист, то неумный. Когда же он честный и умный, то он не член нацистской партии». Все посмеялись от души новому анекдоту Осецкого. На другой же день Купферштейна арестовали и в числе многих обвинений предъявили «нацистскую пропаганду», убеждая, что Купферштейн хотел нацистский анекдот применить к нашей советской действительности. Купферштейн был очень оскорблен, что ему, антифашисту-еврею, инкриминируют «нацистскую пропаганду». Он не подписывал протоколы допросов, объявлял голодовки, требовал прокуроров и т. п. Наконец его послали в Соловки и посадили в СИЗО. Элиза, его супруга, начала искать мужа, а узнав причину ареста, развила такую деятельность, так надоела всем властям, что ее тоже отправили в Соловки, не указав ни статьи, ни срока. Когда супруги встретились, их, очевидно, за заслуги перед международным революционным движением перевели на открытый политрежим. В кремле много было и других деятелей зарубежных компартий. Приходили часто в библиотеку два шахматиста-венгерца, Шаш и Барно. Невзрачный, щупленький деятель польской компартии Бараба не общался с другими поляками, также и секретарь ЦК КП Западной Украины Корбутяк не общался со своими земляками. Но они не общались и с Андреем Юльевичем Руднянским, одним из наиболее видных и образованных деятелей международного революционного движения, приземлившихся в Соловках. Руднянский был секретарем Исполкома Коминтерна – высшей международной инстанции для всех компартий мира. Лет сорок спустя в музее Ленина в Ташкенте я видел в одной из витрин удостоверение члена Коминтерна от какой-то азиатской страны, подписанное Руднянским. Украинское землячество значительно пополнилось в 36-м году. Кроме соловецких старожилов – украинского академика Рудницкого, профессора Матвея Яворского (историк), Грушевского (историк) и националистов разных оттенков, от бывших коммунистов – последователей Скрыпника и Затонского до сторонников Петлюры и Коновальца, в последний год прибыло много украинской интеллигенции, в том числе группа неоклассиков. Неоклассицизм возник в начале XX века как художественное течение, противопоставлявшее декадентству строгость стиля античной литературы и искусства. В начале 30-х годов в литературных кругах Киева были хорошо известны имена неоклассиков: Зерова, Лебедя, Филипповича, Рыльского. Наиболее маститым из них был профессор Зеров, великолепный латинист и поэт, переведший на украинский «Энеиду» и множество стихов Горация и Вергилия. Лебедь был весьма остроумный критик и теоретик украинского литературоведения. Третий неоклассик – Филиппович был в большей мере профессор, чем поэт, а Рыльский, тогда еще не академик, не герой и не депутат, в силу ли широты мышления или, как говорил Лебедь, «гибкости спины» хотя и ходил в неоклассиках, но писал в разных жанрах, сочетая лиризм с социальными заказами. В 1935 году всех неоклассиков посадили, обвинив в заговоре, терроризме, попытке отторжения Украины и т. д. Люди они были видные, обвинение серьезное, дело шло под присмотром самого наркома внутренних дел Украины Балицкого. На первом этапе следователи установили общеизвестные истины, что обвиняемые знакомы и что они соглашаются с ярлыком «неоклассиков». Обвиняемые согласились с этим легко, а затем им было предложено признать и все остальное; тут-то и нашла коса на камень. Следователи считали, что согласие с таким неприличным ярлыком, как «неоклассики», – это уже есть признание в контрреволюционной деятельности, а признание общности взглядов – подтверждение существования заговорщической организации. «Нам все известно, – посмеивались следователи. – Неоклассики! В классики захотели при жизни, а какая инстанция это вам разрешила? „Энеиду“ переводили, рабовладельческий Рим пропагандировали, от Муссолини задание получали?.. Первым стал сдавать младший неоклассик – Максим Рыльский. Он признал, что пропагандировал в своих стихах буржуазный национализм и был уже готов согласиться на отторжение Украины и назначение себя и других неоклассиков в правительство самостийной Украины, как вдруг его вызвал сам Балицкий, предложил ароматный чай и сообщил о прекращении дела, немедленном освобождении и направлении для отдыха на правительственную дачу. Мило пошутив на тему о сложности жизни и бдительности, нарком выразил надежду, что товарищ поэт и впредь будет писать такие же хорошие стихи. Совершенно сбитый с толку, Рыльский находился как в тумане. Его моментально оформили, выдали вещи, побрили и вывели за заветные ворота. Но тут произошла неувязка: поэта выпустили из внутренней тюрьмы НКВД раньше, чем за ним приехала машина, чтобы отвезти на дачу, и он вышел в шумный жаркий город. Сил ему хватило только дойти до ближайшего столба. Голова кружилась, ноги не держали. Сердобольные киевляне окружили бледного человека, едва державшегося за столб. Посыпались вопросы, советы, предложения о помощи. Первым до его сознания дошел вопрос, откуда он? «Отсюда», – сказал он, показывая на известный дом. Добрых киевлян как ветром сдуло, но тут подъехала машина, и его забрали отдыхать на дачу. На даче высокопоставленный руководитель украинской культуры поздравил его с высокой оценкой, которую дал товарищ Сталин его последним стихам, где было посвященное ему стихотворение. Просматривая, как обычно, по ночам новые книги, Иосиф Виссарионович, прочитав отмеченное секретарем стихотворение о Великом вожде, наложил резолюцию: «Автора поощрить, может быть, из него со временем выйдет новый классик украинской литературы». Как известно, прогностические резолюции Иосифа Виссарионовича оправдывались полностью, и младший неоклассик стал не только классиком при жизни, а также и депутатом, академиком, героем, а его коллеги, получив по десять лет, прибыли в Соловки, где часто вечерами под монастырскими сводами звенела латынь Вергилия и Горация. Их реабилитировали посмертно. В конце лета в библиотеке появился еще один интересный человек – Петр Семенович Арапов. Его выпустили из-за плохого здоровья из СИЗО, где он находился более двух лет, заработал цингу и потерял половину зубов. Политрежим и политпаек в лагере ему не полагались, так как Арапов не только не принадлежал к революционным партиям, но, наоборот, воевал в гражданскую войну на стороне белых и был адъютантом, а потом начальником конвоя у своего дяди барона Врангеля. Араповы – старинная русская фамилия; среди членов ее были и генералы, и сановники, и историки. В библиотеке была книга А.М. Арапова «Летопись русского театра». Родственные связи Араповых – пензенских помещиков—были очень широки, включая Столыпиных, Римских-Корсаковых, Лермонтовых, Апраксиных и т. д. По врангелевской линии также было много знатной родни, а известный путешественник адмирал Врангель был прадедом Петра Семеновича. Петр Семенович имел прекрасное образование: окончил Пажеский корпус, был выпущен корнетом в конногвардейский полк перед мировой войной. В эмиграции он учился в Пражском и Венском университетах, слушал лекции в Сорбонне и Оксфорде, знал в совершенстве русский и французский языки, а также итальянский, немецкий, английский. В детстве в Италии, где его отец был послом, он подружился с Эдуардом, сыном герцога Виндзорского. Этот мальчик в 1936 году стал английским королем Эдуардом VIII. Перед революцией Арапов входил в окружение князя Феликса Юсупова и даже участвовал в подготовке покушения на Распутина, но в день убийства старца дежурил по полку. Великий князь Дмитрий Павлович хотел просить командира полка заменить Арапова, но Юсупов отклонил это предложение, и с Распутиным Юсупов, Пуришкевич и Дмитрий Павлович расправились втроем. Петр Семенович очень детально рассказывал об этом захватывающем происшествии. Арапов был прекрасный рассказчик. В процессе повествования он перевоплощался то в одного, то в другого персонажа. Его большие серые, необычайно выразительные глаза резко контрастировали с беззубым ртом и изможденным лицом, но когда оно освещалось мягкой сдержанной улыбкой, оно было одухотворенным и очень симпатичным. Все знавшие последнего главнокомандующего белыми армиями говорили, что Петр Семенович весьма похож на него, особенно в белградский период деятельности Петра Николаевича. Я как-то спросил Арапова, похож ли самозванец на Николая II. Петр Семенович сдержанно улыбнулся и сказал: «Самозванец похож на плохой портрет государя, и это способствовало „узнаванию“ его мужичками, но глаза, глаза Николая II, они несравнимы. В них обаяние, скорбь, обреченность». Петр Семенович бывал в библиотеке ежедневно. Я очень хотел познакомить моего Учителя с Араповым и понемногу уговорил замкнутого прелата. Петр Семенович согласился охотно, сказав, что с удовольствием поговорит с ним на всех языках. В назначенное время, после очередного урока. Арапов постучал в дверь кабинета и, получив приглашение, вошел, слегка поклонившись. Я представил их друг другу. Петр Семенович начал разговор по-немецки, а затем перешел на итальянский. У прелата сквозь обычную невозмутимость лица светилось удовольствие, и его бледные щеки даже чуть порозовели, а я наслаждался музыкальностью итальянского языка. Разговор закончился по-французски. Они понравились друг другу. Потом Учитель сказал с бледной улыбкой, что у них есть общие знакомые: кардиналы Ледоховский, Фаульгабер и поэт Вячеслав Иванов. Арапов же с большим уважением говорил, что он бы хотел перед смертью исповедаться у моего Учителя. Арапов сидел давно, кажется, с 29-го года. Он еще принимал участие в похоронах Врангеля в Белграде в 1928 году и рассказывал, как гроб с его прахом был замурован в стене русской церкви в Белграде и закрыт доской со скромной надписью: «Петр Николаевич Врангель». После смерти Врангеля главнокомандующим РОВС [29] стал генерал Кутепов, который исчез в Париже в 1930 году. Я очень хорошо помню статьи в «Известиях», посвященные этому событию. На Западе господствовала версия о его похищении и тайной переброске в Москву, поскольку он энергично принялся укреплять РОВС и усиливать агрессивность этой еще очень опасной организации. Наша пресса отвергла эту версию. Так вот Арапов утверждал, что видел в конце 30-го года Кутепова на Лубянке. Они по недосмотру тюремщиков встретились в коридоре, когда Петра Семеновича вели с допроса, и узнали друг друга. Арапова сразу поставили лицом к стене и завернули на лицо рубашку, а Кутепова моментально увели. На следующем допросе Арапова неожиданно спросили, с кем он встретился? Петр Семенович ответил недоуменно: «Не знаю». Больше следователь к этому не возвращался, но Арапов был уверен, что видел Кутепова: лицо Александра Павловича было настолько характерно, что ошибиться было невозможно. Лишь года два спустя Арапову стало известно об исчезновении Кутепова. Как-то уже осенью, обрабатывая новые книги вместе с Араповым, мы разговорились о крымской эпопее, и он рассказал об эвакуации Севастополя, об отплытии на французском крейсере вместе с Врангелем, о галиполийском «сидении» белой армии, о передислокации в Болгарию, а затем в Сербию, о царе Борисе болгарском и короле Александре I сербском (с 1929 года – король Югославии), о трудном положении и распрях, разъедающих белую эмиграцию. О его участии в деятельности, как он говорил, самой активной части РОВС. Он несколько раз был в России как связник-инспектор. В последний раз под фамилией Семенов. Я много думал о судьбе Арапова, и у меня возник деликатный вопрос, не дававший покоя. Однажды я спросил, надеется ли он получить освобождение после конца срока. – Нет, меня не выпустят. – Не надеетесь ли вы на освобождение в результате войны? – Нет, тогда меня заблаговременно расстреляют. – Нравится ли вам жить в условиях лагеря? – Ни в коей мере. Тогда я задал тот деликатный вопрос, который хотел выяснить: «Зачем же вы живете?» Петр Семенович рассмеялся и сказал, что он мне ответит, но в свою очередь задаст такой же вопрос. Я согласился, и тогда Арапов серьезно и грустно сказал: – Я не могу покончить жизнь самоубийством. Это тяжкий грех, запрещенный церковью. Церковь предоставляет мне свободу воли в выборе: совершить грех или не совершать. Я дважды чуть не совершил этот грех: в первый раз, когда меня брали, я выстрелил в сердце, но пуля прошла левее, и меня вылечили в тюрьме; во второй раз я пытался повеситься на спинке кровати в камере на Лубянке, но и здесь мне помешали. После этого я долго размышлял и молился и принял твердое решение не выбирать легкий путь ценой тяжкого греха. Я религиозный человек, Юра! Мой ответ на аналогичный вопрос Арапова был краток: – Я моложе вождя на 40 лет, и это мой главный шанс. – Юра, вспомните сиракузскую старуху, – возразил Петр Семенович. К своему стыду, я, не зная о сиракузской старухе, попросил разъяснений и услышал о ней следующий рассказ. – В Сиракузах долгое время правил тиран Дионисий. Когда он умер, все ликовали, и только одна очень старая женщина горько рыдала. Когда возмущенные граждане стали ее упрекать за скорбь о тиране, она объяснила, что пережила трех тиранов и каждый был хуже предыдущего, самый жестокий из них был Дионисий. «Поэтому я не его оплакиваю, а плачу от ужаса перед будущим тираном», – горестно заключила старуха. Вот так мой шанс был разбит исторической аналогией. Я не согласился с Петром Семеновичем и был совершенно уверен, что режим ужесточается вопреки государственным и народным интересам. Об этом говорит прошедший процесс, когда по второму кругу судили Зиновьева, Каменева, добавив к ним других неугодных вождю бывших деятелей революции. Очевидно, эта тенденция будет усиливаться до смерти Сталина, а его преемник может сильно ослабить взведенную до предела пружину как в интересах народа, так и в своих собственных. Меня интересовали основные причины поражения белой армии, я спрашивал об этом многих военных специалистов и комиссаров. Об этом же я спросил и Арапова. Он задал контрвопрос: – Сколько было под ружьем красноармейцев в 1919—1920 годах? – Около пяти миллионов, – ответил я. – А у Деникина в период наступления было 140 тысяч, у Врангеля в Крыму – 60 тысяч. Следовательно, первая причина – соотношение сил было не в пользу белых. Вторая причина – крестьяне: разобрав помещичьи земли и разгромив усадьбы, они боялись наказания и изъятия. Они не представляли, что потом даже их собственная земля отойдет к колхозам и совхозам. Третья причина – среди участников белого движения были большие разногласия, а кроме того, защита «единой неделимой России», начертанная на белом знамени, не получила поддержки ни у поляков, ни у прибалтов, ни у пытающихся стать самостоятельными народов. В первую очередь украинских самостийников. Ведь Деникин воевал на два фронта: против Красной Армии и против петлюро-махновских отрядов. Примерно так же мне отвечали и бывший комиссар Котляревский, и заместитель начальника ПУРа солидный Дворжец, и профессор Вангенгейм; только они еще добавляли немаловажную деталь: надежду красноармейцев на скорейшую мировую революцию, о чем очень хорошо написал Бабель в знаменитой «Конармии» (в 1939 году его арестовали и расстреляли). Между Араповым и Вангенгеймом нередко возникали споры по двум темам. Первая тема была связана с различной трактовкой событий мировой и гражданской войн, вторая тема касалась будущего. Однажды разговор зашел о недавно введенных в армии званиях. Арапов сказал, что если ввели звания полковников и маршалов, то скоро введут и звания генералов. И будет вместо комбрига, комдива и комкора, как при царе: генерал-майор, генерал-лейтенант и т. п. Вангенгейм очень возмутился и стал доказывать ненужность и невозможность этого, ссылаясь в том числе и на «замаранность» слова «генерал», вызывающего у советских людей отрицательные ассоциации. – Вы еще скажете, что могут ввести в армии погоны! – кричал Вангенгейм. – Думаю, что введут, – спокойно ответил Арапов. В спор вмешался Котляревский и поддержал Вангенгейма, сказав, что погоны – ненавистный символ царского офицерства. Он рассказал, как во время революции солдаты срывали с офицеров погоны, а сопротивлявшихся убивали. – Да и нет надобности менять знаки различия ни в армии, ни на флоте. Уже все давно привыкли к кубарям, шпалам и ромбам, – продолжал Котляревский. – Погоны красивее, – смеялся Арапов, – а красивый мундир – большая приманка для юношества. – Погоны в Красной Армии – это такой абсурд, что просто удивительно, что это стало темой спора, – сказал Вангенгейм сердито. – Главное в том, что погоны – это традиционный знак офицерства, а традиции русской армии, патриотизм и другие аксессуары необходимы для поднятия духа армии, – доказывал Арапов. – Поверьте старому комиссару, – завершил спор Котляревский, – погоны, аксельбанты и прочая мишура никогда не испоганят форму красного командира. В конце августа произошло нечто необычайное: в Соловки приволокли баржу с арбузами! Их было так много, что не только все вольнонаемные и стрелки охраны накупили их во множестве, но и нам их стали продавать в «неограниченном» количестве. Во втором дворе кремля, на площадке среди круглого цветника, между входом в столовую и входом в опергруппу, поставили две телеги арбузов, стол, весы и открыли торговлю по рублю за килограмм. За день все арбузы не распродали – дорого это было для заключенных. Во-первых, у большинства не было переводов, во-вторых, большинство были ненаряженные, а работающие на постоянной работе получали «премвознаграждение» в размере от трех до двадцати рублей. Через два-три дня цену на арбузы снизили до пятидесяти копеек за килограмм. Я купил два арбуза накануне выходного дня и был счастлив. Суеверные соловчане шептали, что эта роскошь не к добру. Ночью непроданные арбузы лежали пирамидой и в лунном свете выглядели как отрубленные головы. Возрастающее напряжение ощущалось всеми, особенно после чтения центральных газет, обсуждавших реакцию народа на процесс и приговор к расстрелу бывших соратников Сталина. «Изверги! Агенты империализма! Продались фашистам. Хотели распродать родину. Разоблачить их! Уничтожить!» – таковы были отклики. Мудрые соловчане видели за этими эмоциями подъем новой большой волны арестов: сначала родных и близких осужденных, затем их знакомых, потом знакомых их знакомых и т. д. Развертывание гражданской войны в Испании тоже усиливало напряженность. Казалось, что это уже прелюдия мировой войны. В библиотеке появилась еще одна дама – Варвара Ивановна Брусилова. Знаменитая Варенька, невестка генерала Брусилова – героя мировой войны. Варвара Ивановна находилась в заключении уже давно. В Соловках она была с 34-го года. В кремле сблизилась с доктором Гинзбургом, очень шустрым эсером, и за это ее отправили на голгофу. Голгофой назывался бывший скит Соловецкого монастыря на острове Анзер. Возвращения в кремль Брусилова добилась голодовкой и, когда она появилась в библиотеке, напоминала отощавшую черную галку, так как была одета в черное, покрыта черным платком, скрывавшим ее голову, остриженную во время голодовки. Лето заканчивалось, началось пожелтение листьев, в лесах было полно грибов и ягод, но почти все пропадало – собирать было некому. Режим усиливался. Многих, имевших пропуска на выход из кремля для участия во внешних работах, переводили в ненаряженные или выводили на работы с конвоем. Маломощные бригады стариков собирали лишь крохи из лесных даров и то только для вольных. Однажды утром я увидел в увядающем цветнике странную фигуру. Некто в пальто с поднятым меховым воротником, в шляпе и желтых туфлях стоял, держа себя рукой за нос, в глубокой задумчивости. Через час он появился в библиотеке и оказался анархистом-коммунистом, учеником Кропоткина – Владимиром Абрамовичем Макарянцем, тридцати лет, сыном довольно известного до революции московского адвоката. Он был совсем «свежий», арестованный летом в ссылке и только что привезенный в кремль, минуя перпункт. На вопрос старожилов: «Что нового на воле?» – он кратко ответил: во-первых, воли нет, а есть четыре состояния: тюрьма – лагерь – ссылка – ожидание ареста; во-вторых, из ссылки политических начали отправлять в лагеря без предъявления нового обвинения, в-третьих, ему ОСО дало пять лет, прикрепив стандартную формулировку «КРД», что его, как «старого» революционера, очень обижало, так как он вступил в партию анархистов в 1917 году четырнадцати лет от роду. Такое известие произвело на всех тягостное впечатление, а Макарянц еще усилил тягость, добавив про слух о новом приказе, запрещающем голодовки. Требования голодающих не будут удовлетворяться: или снимай голодовку, или умирай, а если не умрешь, получишь наказание за факт объявления голодовки. Сказав все это, новичок схватил себя за нос, сел в читальне в углу и впал в транс. Петр Семенович, грустно улыбнувшись, сказал: «Кончилось соловецкое лето. Переживем ли зиму?» – и голос его дрогнул.